Инструменты пользователя

Инструменты сайта


девять_российских_дней_теодора_герцля

Девять российских дней Теодора Герцля

Под сенью двух бород. Проведя жизнь в советских учреждениях, непременным атрибутом убранства которых был портрет Маркса, я всегда с интересом рассматриваю в израильских учреждениях портрет другого великого бородача — Герцля. Под сенью этих двух бород произошли две революции XX в.: интернационал-социалистическая — Октябрьская и националистическая — сионистская. Была еще и третья — национал-социалистическая — германская. Но там на портрете — не борода, там усики и полный ласкового безумия взгляд.
Между тремя этими революциями есть глубокая и таинственная связь и во времени, и в политическом пространстве, как есть связь между тремя государствами, ставшими полями этих трех мировых катаклизмов. Когда в 1903 году на последнем при жизни Герцля сионистском конгрессе вся российская делегация покинула зал в знак протеста против плана создания еврейского государства в Уганде, а не в Палестине, сорвав тем самым угандийский проект, она заявила о себе как о главной силе движения. И это главенство выходцев из черты оседлости с их опытом пережитых погромов сохранилось на весь последующий век.
А каковы совпадения во времени! За пять дней до залпов “Авроры”, возвестивших о начале большевистского переворота, 2 ноября 1917 года британский министр иностранных дел лорд Бальфур подписал свою знаменитую декларацию, которая положила начало осуществлению мечты Герцля — юридической защите еврейского национального очага на земле Палестины. С классической английской торжественностью и велеречивостью в декларации говорилось: “Правительство Его Величества относится благосклонно к восстановлению Национального очага для еврейского народа в Палестине и приложит все усилия к облегчению достижения этой цели”.
Этому очагу не суждено было сослужить службу еврейскому народу, которая предназначалась ему отцами-основателями сионизма — спасти нацию от уничтожения. Шесть миллионов сгорели в пламени Холокоста в результате доведенной до безумия германской национальной идеи. Но их гибель послужила неотклоняемым аргументом, стала обязательным импульсом для создания национального дома, национального убежища — Еврейского государства.
Все три революции привели к созданию государств, два из которых были тоталитарными. Одно просуществовало 12 лет, другое — 74. Третье живет седьмой десяток. Несколько лет назад, выступая на неком культурном мероприятии в Тель-Авиве (кажется, это была книжная ярмарка), несколько российских писателей, эпатируя аудиторию, заявили, что, по их мнению, израильский проект себя исчерпал. Трудно сказать, что, по мнению авторов такого рода заявлений, должно прекратить этот проект. Иранские ядерные ракеты? Третья мировая война, в которой Израиль является форпостом Запада в исламском окружении? Общественные противоречия, свойственные еврейскому государству, как, впрочем, и любому другому? Не знаю. Пока что Израиль живет, реализуя идеи своих основателей, развиваясь во всем многообразии экономической, культурной, демократической жизни, не собираясь сдаваться на милость противников и подтверждать всевозможные мрачные пророчества.
Могла ли сложиться судьба этого государства по-другому? Может быть, и могла. При всем том, что история не имеет сослагательного наклонения, невольно занимаешь себя мыслью о том, что было бы с Францией в начале XIX века, если бы Наполеон был убит в первом же своем сражении, с Россией начала XX века, — если бы Ленин умер от инфлюэнцы в Швейцарии, с Германией — погибни Гитлер на полях Первой мировой. Наконец, как реализовалась бы сионистская идея, если бы австрийский журналист Теодор Герцль не пришел на парижскую площадь, где совершалась гражданская казнь Дрейфуса, и не ушел бы оттуда потрясенным, впервые задумывавшимся о необходимости создания Еврейского государства? Эти вопросы не бесплодны, это не пустая игра воображения. Задаваясь ими, невольно начинаешь размышлять о влиянии личности на ход истории и, анализируя эту личность, ее судьбу, истоки ее действий и мировоззрения, лучше познаешь тайные пружины истории, понимаешь причины и последствия тех или иных событий. Одно здесь неотделимо от другого.

Торопливый пророк. У этого человека была трагическая и величественная судьба. Его считают провозвестником еврейского государства, а он, умирая, испытывал ощущение утраты надежд на свершение провозглашенных им планов, оставлял созданное им движение в состоянии острого кризиса.
При жизни многие воспринимали его как прожектера и неудачника. Все, за что он брался, что воодушевлял пылом своего воображения, не удавалось. Окончив юридический факультет Венского университета, он решил делать судейскую карьеру, но в судьи его не взяли по причине еврейского происхождения, а в адвокаты идти не хотелось. Он начал литературную карьеру, писал пьесы, некоторые ставились, но средний уровень его драматургии был очевиден ему самому. Полюбил женщину, женился на ней, родил троих детей, но семья разрушалась, да и над детьми уже после его смерти словно висел какой-то рок: старшая дочь и сын покончили жизнь самоубийством, а младшая дочь умерла в нацистском лагере Терезиенштадт. Вроде бы получалась журналистская карьера. Он стал высокооплачиваемым парижским корреспондентом влиятельной венской газеты “Нойе Фрайе Прессе”. Но со временем пришлось оставить журналистику ради реализации главной идеи, главного дела жизни.
Он родился в Будапеште 1860 году в семье состоятельного коммерсанта. То было время еврейского Просвещения — Гаскалы, наступившее после получения равноправия, воспринятого многими европейскими евреями как импульс ассимиляции. Словно взапуски бросилось западноевропейское еврейство к реализации своих новообретенных прав, главным из которых им казалась возможность ничем не отличаться от христиан, раствориться в христианской среде.
В семье отца — Якоба Герцля по пятницам ходили в синагогу, соблюдали иудейские праздники, но жили в пространстве немецкой культуры, чему особенно способствовала мать. При всем том у Теодора было чувство национального достоинства, заставившее его в университетские времена выйти из студенческого общества, как только он ощутил там проявления антисемитизма. Но вообще-то казалось, что антисемитизм — явление преходящее, по мере развития общества, освоения демократических ценностей он исчезнет. Такой была либеральная иллюзия, которую разделял и Герцль, полагая, что лучшее средство для исчезновения антисемитизма — ассимиляция евреев и их интеграция в христианское общество. Он даже пытался добиться приема у папы, с тем чтобы убедить его в необходимости содействия переходу евреев в христианство. Вот как, по его мнению, это должно происходить: “Средь бела дня, по воскресеньям в 12 часов, в парадном облачении, под звон колоколов, переход должен происходить в церкви Св. Стефана…” Каков проект?
Собственно говоря, Герцль никогда не сталкивался с жизнью еврейской бедноты. Лишь однажды, путешествуя по Италии богатым и холеным, модно одетым господином, он увидел, что такое мир еврейского гетто. “Что за чад и что это за проулок? Множество распахнутых дверей и окон, а за ними бескровные, опустошенные лица. Гетто! С какой низкой и хамской злобой преследовали этих бедолаг, все преступление которых заключалось в верности своей религии”.
Так что же произошло в 1895 году с этим интеллигентным европейцем, скорее немцем, чем евреем, что превратило его из тривиального и преуспевающего журналиста в пророка и организатора, пламенного адепта сионистской идеи?
Считается, что рождение Герцля, как создателя и лидера сионизма, произошло 5 января 1895 года на Марсовом поле, где публично происходила процедура разжалования Дрейфуса. Маленький человек, стоя на эшафоте, повторял: “Я невиновен, я невиновен!”. А толпа бесновалась и кричала: “Смерть евреям!” Что происходило в душе респектабельного господина с окладистой черной бородой, безмолвно стоящего в этой толпе?
У многих евреев — как будто бы ассимилированных, забывших о своем происхождении — возвращение к национальному мироощущению происходит внезапно, под влиянием некоего толчка. Я наблюдал этот процесс в России 70—80-х годов, когда то один, то другой “еврей по паспорту” вдруг осознавал себя таковым по существу. Кто-то прочитал “Экзодус” или речь прокурора Хаузнера на процессе Эйхмана, кто-то был оскорблен антисемитской выходкой… И неожиданно что-то в душе смещалось и чудо национальной самоидентификации происходило.
У Герцля, обладавшего воображением богатым, натурой деятельной, ищущей точки приложения сил к какому-либо великому проекту, рождается идея спасения своего народа. Он больше не верит, что антисемитизм — явление преходящее. “Я уверен, что нас не оставят в покое. Нас не хотят оставить в покое, а притеснениями и преследованиями нас нельзя истребить…” — напишет Герцль год спустя. Выход один — своя земля, свое еврейское государство.
Поскольку расстояние между идеей и ее реализацией у него всегда короткое, недаром его впоследствии называли торопливым пророком, Герцль немедленно берется за дело и отправляется к барону Гиршу, одному из богатейших людей своего времени, железнодорожному магнату, основателю общества еврейской колонизации Аргентины. С пылом неофита, с самоуверенностью эгоцентрика Герцль заявляет Гиршу, что, занимаясь филантропической деятельностью, тот “плодит попрошаек”. Только он, Герцль, знает, как надо действовать. Надо создать национальный еврейский заем и финансировать на некой территории строительство домов для рабочих, школ, больниц, театров — всей инфраструктуры, необходимой для поселения евреев. Гирш воспринимает подобные идеи как безумное прожектерство. За безумца в это время Герцля принимают и его друзья, с которыми он делится своими все вызревающими планами — так возбужден он, так переполнен нахлынувшими мыслями и чувствами.
Вот что он пишет в письме другу: “У меня есть решение еврейского вопроса. Я знаю, что это звучит безумно; в первое время меня нередко будут принимать за безумца, пока в минуту озарения не поймут правды всего того, о чем я говорю. Я нашел решение, и оно больше мне не принадлежит. Оно принадлежит миру”.
Он пишет письма Бисмарку, Ротшильду… “Обращение к Ротшильдам” стало наброском “Еврейского государства”, небольшой книжки, скорее брошюры, опубликованной в феврале 1896 года.
Герцль считает, что еврейский вопрос надо решать не путем ассимиляции или эмиграции из одной страны в другую, а созданием независимого еврейского гоcударства. Все должно быть согласовано с великими державами, а сам исход евреев в свое государство должен проходить в соответствии с международными гарантиями и со специальной Хартией, признающей право на поселение.
При создании проекта будущего государства автор книги использует все прогрессивные социальные и либеральные идеи своего времени. Свобода совести (можно выбрать любую веру или оставаться атеистом), национальное равноправие (другие нации имеют равные с евреями права), семичасовой рабочий день — таковы непременные слагаемые государственного устройства. Средства предстоит получить от еврейских банкиров, и только в случае их отказа можно обратиться с призывом к широким народным массам.
С подобными проектами выступали в XIX веке и другие мыслители, а вернее, мечтатели. Среди них достаточно назвать имя немецкого социалиста Мозеса Гесса, автора книги “Рим и Иерусалим” и одесского врача Леона Пинскера, автора брошюры “Автоэмансипация”. Эти книги были и написаны лучше, и звучали уж не менее убедительно, чем “Еврейское государство”. Но им суждена была совсем иная судьба, чем книжке Герцля, ставшей библией сионизма, его “коммунистическим манифестом”. Почему? Да потому что автор “Еврейского государства” был не столько писателем, сколько деятелем.
Между выходом “Еврейского государства” и Первым конгрессом сионистов прошло всего полтора года. Что надо было сделать этому парижскому фельетонисту, не умевшему ни читать, ни писать по-еврейски, плохо знавшему еврейскую историю и жившему вне еврейской общественной жизни, для того, чтобы за полтора года создать Всемирную сионистскую организацию, существующую и активно действующую до сих пор?
Его книжка воспринималась по-разному. Для религиозных кругов идея создания еврейского государства в Палестине казалась кощунственной. Это дело Мессии, а не светских политиков и банкиров. Сторонники культурной автономии, и в том числе один из лучших еврейских публицистов того времени Ахад-га-Ам, считали, что государство Герцля не имеет национального еврейского облика. Молодые российские палестинофилы, среди которых был и Хаим Вейцман, обвиняли его в пренебрежении уже идущей в Палестине поселенческой работой, увлечении политическими играми.
Конечно же он погрузился в эти игры с головой! Вереница визитов, встреч, сложных интриг. Воздействовав своим пламенным красноречием на герцога Баденского, он превращает его в сторонника сионизма и через герцогское посредничество проникает к кайзеру, отправившись за ним в Константинополь, а затем и в Палестину. Что если удастся уговорить Вильгельма II воздействовать на султана, с тем чтобы тот разрешил создать на Святой земле еврейское государство под протекторатом Германии.

Сонное дыхание Востока. Святая земля произвела на Герцля удручающее впечатление. Легко и сладко было грезить в Париже или в Вене, в комфортабельной буржуазной квартире о несущей в себе следы библейской истории стране, куда со временем устремятся потоки обитателей еврейских кварталов западных городов и местечек российской черты оседлости и где они среди древних пейзажей обретут новую свободную жизнь.
Но реальная действительность этого края способна была породить лишь тоску и уныние. Жара, грязь, нищета. Убогие хижины рабочих, где люди спали на нарах. Пыльные дороги, безлюдная сельская местность. В Иерусалиме его впечатлил вид на город с разрушенной башни Давида. Но у Стены плача, писал Герцль в своем дневнике, “процветает отвратительное убогое нищенство” и вообще весь Старый город показался ему ужасающе грязным. Правда, некоторые эпизоды поездки вызывали умиление сентиментального журналиста. В Реховоте перед ним гарцевали на конях молодые поселенцы, или колонисты, как тогда говорили, напомнившие ему ковбоев американского дикого Запада. “У меня на глазах выступили слезы, — записал он в дневнике. — Удивительно, какая метаморфоза может произойти с молодыми продавцами брюк”.
Палестина и в самом деле представляла собой забытую Богом и людьми окраину умирающей империи. Библейские войны, антиримские восстания, крестовые походы, духовное творчество, рождавшее великие религии — все ушло в прошлое, в миф. Оставалось сонное дыхание Востока, безлюдная нищая земля, усеянная знаменитыми развалинами. В конце XIX века здесь жило примерно полмиллиона разноплеменного населения, тысяч тридцать—пятьдесят из которых были евреи. Большинство из них существовало на халукку — пожертвования, собираемые в странах диаспоры, остальные добывали себе пропитание ремеслом и мелкой торговлей. Правда, шла уже первая алия — исход энтузиастов переселенческого движения из Восточной Европы, рождались первые поселения, предпринимались попытки воссоздания светской ивритской культуры, но эти процессы, впоследствии растянувшиеся на весь двадцатый век, во времена Герцля были в самом начале, оставаясь им почти незамеченными. Заметны были грязь, нищета, “пестрая убогость”.
Впрочем, Герцль не был бы великим утопистом, если бы не позволил себе помечтать о том, что он сделал бы с Иерусалимом. “Я бы приказал… построить квартиры для рабочих за пределами города, — пишет он в своем дневнике, — вычистил бы и уничтожил рассадники антисанитарии, все, кроме священных развалин, сжег бы, а базары перенес бы куда-нибудь в другое место. А затем, по возможности сохраняя древний архитектурный стиль, можно было бы воздвигнуть вокруг святилищ комфортабельный вентилируемый город с канализацией”.
Менее чем через год после возвращения из Палестины он набрасывал план утопического романа “Древняя новь”, где мечта о новой сионистской Палестине развивалась в полную силу. Действие в романе происходит четверть века спустя после путешествия Герцля по Святой земле, в 1923-м, дальше фантазия романиста не заглядывала. Казалось, уж тогда-то здесь наверняка будут “комфортабельные вентилируемые города с канализацией”.
Но 1923 год был бесконечно далеко. А пока жизнь его заполнена внутрипартийными интригами, сложными политическими комбинациями, дипломатическими визитами. Турецкий султан Абдул-Гамид, итальянский король Виктор-Эммануил, английский министр Джозеф Чемберлен, Римский Папа — ко всем надо было проникать, уговаривать, обещать, доказывать…
Летом 1903 года он собрался в Россию.

“Бессмертная” партия. Из дневника: “От самой границы, где наш багаж самым тщательным образом досмотрели, мчимся по безлюдным и унылым местам, как будто уже попали в приполярную тундру. Товарищам по движению ничего не сообщили о моей поездке. Но кое-какие сведения, вероятно, все-таки просочились, и люди встречали меня в Варшаве и Вильне. Дела у них так плохи, что я в своей малости кажусь им чуть ли не мессией. Каценельсон, мой добрый спутник, всю дорогу пичкает меня нравоучительными рассказами. В поездке мы разыграли на карманных шахматах «бессмертную» партию Андерсен—Кизерицкий. И я сказал Каценельсону, что и собственную партию собираюсь провести хорошо. «Проведите ее так, чтобы она стала бессмертной», — заметил он. «Разумеется, — ответил я, — вот только ни ладей, ни ферзя жертвовать я не стану». Тем самым я косвенно опроверг его подозрения в том, что мой приезд может в каком-то смысле осложнить жизнь русских евреев”.
В этой дневниковой записи все полно глубоких и многослойных подтекстов. Непонятно, правда, почему заоконный пейзаж северо-западной России напомнил Герцлю приполярную тундру, которую он никогда не видел. Но, видно, сказалась склонность к журналистским преувеличениям, к красному словцу, недаром он некогда начинал свою журналистскую карьеру с путевых очерков.
Ну, а то что “товарищам по движению” не сообщали о его поездке, было не случайно. Намерение лидера всемирного сионистского движения добиваться встречи с Николаем Вторым сразу же после Кишиневского погрома любыми средствами и в том числе путем переговоров с человеком, на которого возлагали ответственность за этот погром — с министром внутренних дел Плеве, вызвало в еврейских и частично в сионистских кругах России негодование.
Никакие аргументы Герцля, начиная с библейских, — по поводу Моисея и фараона, с которым общался пророк, в данном случае не действовали. Слишком свежи были воспоминания об отрубленных головах мужчин, об изнасилованных женщинах, о пятидесяти погибших и сотнях раненых, о бездействии полиции, которая вместе с тем воспрепятствовала по специальному указанию Плеве еврейской самообороне. Никаких компромиссов с палачом — требовало еврейское общественное мнение. И когда тот же Плеве, обеспокоенный обвинениями в причастности к погрому, вызвал к себе лидера сионистов Минска, где год назад прошел разрешенный им российский сионистский конгресс, Шимшона Розенбаума, и предложил ему сделку — cионистская организация России публично опровергает обвинения министру, а он взамен утверждает ее легальный статус, Розенбаум отказался. Тогда Плеве разослал губернаторам циркуляр, воспрещающий всяческую сионистскую деятельность на территории империи. Мотивировка была такая: коль скоро первоначальная цель движения — переселение евреев в Палестину и создание там национального государства — отодвигается в неопределенное будущее, то создание всяких национальных организаций противоречит ассимиляции евреев, сеет межплеменную рознь, что несовместимо с русской государственной идеей.
Но для Герцля как раз подобная логика и была аргументом в пользу его визита: вы хотите, чтобы евреи как можно скорее уезжали в Палестину, освобождая Россию от их тлетворного революционного влияния, так помогите этому, устройте мне встречу с императором. Я буду от имени мирового еврейства просить его о воздействии на турецкого султана, пусть разрешит иммиграцию из России, этого главного резервуара еврейства, даст правовые основания для такой иммиграции — чартер, и всем будет польза.
Он уже пытался проникнуть к царю, обращаясь к русским участникам Гаагской мирной конференции пять лет тому назад, но безуспешно, никто там не воспринимал его всерьез, а русский двор даже не отвечал на его письма. Так, может быть, в этот раз повезет.
Эта идея казалась всякому человеку, хоть как-то осведомленному в международной политике, совершенно фантастической. Ну с какой стати слабеющая Оттоманская Порта, обеспокоенная экспансией могущественного северного соседа, не оставлявшего своих претензий на Дарданеллы, и воспринимавшая русских евреев как агентов Москвы, будет пускать их в свою провинцию да еще давать им правовые гарантии? Заступничество Николая, коль скоро оно и было бы, меньше всего в данном случае убеждало бы Абдул Гамида. Да ведь Герцль встречался уже с самим султаном и совершенно безуспешно. Чем здесь мог помочь русский император? Но Герцля потому и считали великим прожектером, что, выстроив в уме определенную политическую схему, он находился в ее плену и тем более неотвратимо шел по намеченному пути, чем больше его отговаривали. Авторитет его в сионистском движении был так велик, обаяние личности так неотразимо, что никто не мог воспрепятствовать ему в этой поездке. Это был род свойственного его природе кихотизма, борьбы с ветряными мельницами, род пророческой веры в свое предназначение, веры, подкрепляемой размахом созданного им за несколько лет всемирного движения.
И вот он прокручивает в уме все свои аргументы, все намеченные ходы и выходы в чужом и столь далеком от его предшествовавшего опыта Петербурге, играя в шахматы с Нисаном Каценельсоном, этим его верным паладином, которого он сделал директором Еврейского колониального банка — финансовой базы сионистского движения. А Нисан платит вождю поддержкой во всех его начинаниях, даже не веря порой в их целесообразность. Ему ли, уроженцу Бобруйска, выпускнику Берлинского университета, где он получил ученую степень доктора физики, не порывавшему связи с родиной, не знать, что ждет их в России, ему ли — лидеру курляндских сионистов, не понимать, что такое российская империя с ее византизмом, державными амбициями и цинизмом продажного чиновничества. Он в данном случае верный и трезвый Санчо Панса, пытающийся вразумить своего пылкого и романтичного спутника “нравоучительными рассказами”, подготавливая его тем самым к суровой реальности, которая ждет их в Питере. Да и партия, которую они разыгрывают на шахматной доске, к месту в их диалоге — одна из самых красивых и романтичных в истории шахмат — недаром названа “бессмертной”. Андерсен шел на неслыханные жертвы, отдавал ферзя и две ладьи, и все-таки выигрывал. Но Герцль хотел выиграть без таких жертв.

Возлюбленные Сиона. Понимал ли он, в какую крутую ситуацию влезает, вторгаясь в мир русского еврейства, какими острыми и противоречивыми страстями насыщен этот мир? К тому времени, когда Герцль появился на общественной арене со своим “Еврейским государством”, мгновенно переведенным на русский и на идиш, в России уже добрых полтора десятка лет развивалось движение, которое можно было считать предшественником сионизма.
Перед самым выходом его книги в свет, в феврале 1896 года, ему принесли работу Пинскера “Автоэмансипация” с подзаголовком “Письма русского еврея к своим соплеменникам”. Герцль записал в дневнике: “Сегодня прочел брошюру «Автоэмансипация» … Поразительное совпадение в критической части, большое сходство в части конструктивной. Жаль, что не знал этого сочинения до того, как отдал в печать мою работу. С другой стороны, хорошо, что не знал, — быть может, не сел бы писать”.
Между тем брошюра была написана за четырнадцать лет перед “Еврейским государством”, в 1882-м, через год после убийства Александра II и прокатившихся вслед за тем по России жестоких и страшных погромов, ознаменовавших начало исхода евреев из России. Эти погромы положили конец надеждам на мирное врастание еврейства в российскую жизнь. Становилось ясно, что не только правительство, но и общество отталкивало евреев, готовых слиться с ним. Нечего было рассчитывать на эмансипацию, на наделение демократическими правами, как это происходило на Западе. Надо было или смириться с униженностью, бесправием и постоянной опасностью или уезжать.
Уезжали прежде всего в Штаты (уже десять лет спустя — в 1891-м — в нью-йоркском порту ежемесячно высаживалось до десяти тысяч российских евреев), в Англию, Германию. Во Франции действовало Еврейское колонизационное общество, которое на деньги барона Гирша покупало для российских евреев землю в Аргентине.
Российское правительство поощряло отъезд — выдавало бесплатные загранпаспорта и визы, продавало льготные билеты. Более того, оно само вынашивало мысль о том, как бы “разредить еврейское население в черте оседлости, имея в виду, что во внутренние губернии евреи допущены не будут”. Именно так выразился министр внутренних дел граф Игнатьев в беседе с представителями еврейских общин России, которые собрались в 1882 году в Петербурге, чтобы после страшного погрома в Балте решить: что же делать? Может, выделить евреям земли в недавно завоеванной Средней Азии, участливо спрашивал министр. Вот, например, Ахалтекинский оазис в Туркмении — хорошее место… “Евреи развили бы там торговлю и промышленность и могли бы служить противовесом Англии”, — размышлял граф, демонстрируя уровень своего геополитического мышления.
Шестьдесят лет спустя такие же геополитические мыслители, только уже не в Петербурге, а в Берлине, прежде, чем принять окончательное решение вопроса, будут размышлять, куда бы ссылать еврейство из Германии и завоеванных ими стран — то ли на Мадагаскар, то ли в Польше в районе Люблина создать резервацию?
Граф Игнатьев не забыл и про Палестину: “Евреи от нас не уйдут. Вот выселившиеся в Палестину и Америку распевают, как говорят, «Вниз по матушке, по Волге»”.
Экое знание характера русских евреев прямо как в нынешнем анекдоте: сидят двое новых русских на Канарах, один другому говорит: “Тоскуешь по России?” — “Ты что, я еврей, что ли?”.
А Игнатьев между тем продолжал свои геополитические размышления: “В Палестине они сослужат нам еще большую службу, помогут нам добыть ключи от гроба Господня”. Вот такие сионистские намерения были у российского министра внутренних дел Николая Петровича Игнатьева.
Но о Палестине думал не только он. В эмиграционных устремлениях еврейской массы Святая земля, которая до сей поры была объектом мессианских надежд и приютом религиозных стариков, приезжавших, чтобы умереть там, становилась полем практической колонизационной деятельности. Конечно, здесь в отличие от эмиграции в США присутствовал некий идеалистический порыв. Харьковские студенты, называвшие себя по первым буквам призыва пророка Исайи “О, дом Иакова! Придите и будете ходить во свете господнем!” билуйцами (ивритская аббревиатура БИЛУ) и положившие начало первой алии, уезжали в Израиль не просто в поисках лучшей жизни, а с тем, чтобы способствовать национальному возрождению народа на земле предков. То, что их земледельческая колония оказалась недолговечной, а их пыл растворялся среди жары, в болотах, в тяготах непривычного физического труда, в стычках с бедуинами, — вопрос другой. Начало, тем не менее, было положено.
Колонизация подпитывалась движением палестинофилов (Хиббат Цион или Ховевей Цион — любовь к Сиону, возлюбленные Сиона), в рамках которого создавались общества воспомоществования евреям-земледельцам и ремесленникам в Палестине, шел сбор средств, кипели общественные дискуссии. Главными теоретиками палестинофильства были одесситы — Моше Лилиенблюм и Лев Пинскер.
Лилиенблюм в своей наделавшей шума статье “Общееврейский вопрос и Палестина” констатировал конец ассимиляционной доктрины — евреи в странах рассеяния в массе своей не сливаются с коренным населением, их терпят, пока они в чем-либо выгодны народу-хозяину, а при возникновении конкуренции преследуют, стремятся от них избавиться. Выход один: освоение Палестины как исторической родины.
“Автоэмансипация” Пинскера давала более глубокий и изощренный анализ ситуации. Этот одесский врач исследовал юдофобию, как неизличимое массовое заболевание, своего рода народный психоз, порожденный мистическим страхом перед призраком еврейства, которое Пинскер с присущей ему образностью мышления называл бродячим мертвецом. Так ему виделось существование нации без собственной земли и внутренней организации. Для того чтобы стать полноценной нацией, евреям необходимо обзавестись своей территорией, своим политическим формированием. Публицист призывал не рассчитывать на то, что в европейском мире демократические преобразования, ставшие основой эмансипации общества, разрушат окружающую еврейство стену неприязни и преследований, а взять свою судьбу в собственные руки, эмансипироваться самим, что можно сделать только на своей земле.
Читая “Автоэмансипацию”, Герцль конечно же осознавал общность мышления автора работы с его собственным. Но эта общность заключалась не только в том, что Пинскер за пятнадцать лет до него пришел в сущности к той же концепции еврейского государства, но и в восприятии еврейства именно как народа, нации, а не как французов, британцев, немцев Моисеева закона, что было свойственно противникам Герцля из числа западного эмансипированного еврейства.
Корни этого водораздела уходили к истокам века Просвещения, во времена Великой французской революции.
Когда за сто лет до появления Герцля на исторической сцене граф Клермон-Тоннер произнес в Учредительном собрании Франции свою впоследствии знаменитую и так часто цитируемую речь, никто не сознавал тогда, что он говорит в сущности об идентификации древнейшего в мире народа. А между тем это было так. Требуя от королевских властей защиты евреев в происходивших в Лотарингии в 1789 году погромах и напоминая, что Декларация прав человека и гражданина относится также и к евреям, либеральный граф заметил, что они не представляют собой нацию и именно поэтому должны пользоваться правами французских граждан, как и все прочие граждане страны. “Мы ничего не должны евреям, как нации, — заявил Клермон-Тоннер, — но еврею как личности мы должны дать все. Если евреям это не нравится, пусть скажут, и мы немедленно вышлем их из страны с тем, чтобы предотвратить существование нации внутри нации”.
Этот погибший три года спустя, видимо, в период якобинского террора французский аристократ обладал глубоким политическим мышлением. Он определил сущность противостояния национального и религиозного начал, которое в течение всего XIX столетия раскалывало еврейский мир. Для Запада нацией является не этническое, а государственное образование, нация воплощается не в этническом сообществе, а в государстве и так же как не может быть государства в государстве, так и не может быть по Клермон-Тоннеру нации внутри нации. И потому и немецкий раввин, и банкир Ротшильд в XIX веке считали себя немцами иудейского вероисповедания, как считали себя германские граждане немцами католического или лютеранского вероисповедания. Этническое начало, кровь, прошлое, историческая судьба здесь как бы не играли роли.
Но такова была западная идентификационная модель. В пинскеровской России, как и в герцлевской Австро-Венгрии действовала другая модель, которую можно назвать этнической. В Российской империи ни татары, ни буряты отнюдь не считались русскими исламского или буддийского вероисповедания, так же как и евреи отнюдь не причислялись к государствообразующей нации. В основе российского представления о нации лежало обособленное этническое начало, в которое русская политическая философия включала представление о почве, исторической судьбе, религии. И недаром Пинскер, в сороковые годы учившийся в Московском университете вместе с будущими столпами славянофильства, формировал свое представление о нации на понятиях этнической и исторической общности, на единстве религии и исторической судьбы. И это представление, осознанно или неосознанно, было свойственно еврейским массам России, запертым в губерниях черты оседлости, где они жили компактной массой в рамках своеобразной идишистской цивилизации, чувствуя себя нацией не в государственническом, а в этническом, культурном, религиозном смысле.
Ассимилированному и эмансипированному западному еврейству эта масса представлялась духовно и культурно отсталой, ведущей нищее существование, окутанное пеленой средневековых религиозных предрассудков. Такое пренебрежение не раз будет проявляться в двадцатом веке, несмотря на все трагические потрясения еврейского мира. И в двадцатые, и в девяностые годы, попадая в Германию, выходцы из России ощущали неприятие и высокомерие местных евреев, не воспринимавших их мироощущение, образ жизни, языковую беспомощность.
Легко восклицать, как это делал Герцль в “Еврейском государстве”, — “Мы — народ! Единый народ!”, но трудно принять в свою среду, как равных, как себе подобных и близких, людей, говорящих на другом языке, несущим иную бытовую традицию и культуру. Такой разлом национального сознания и по сей день остается актуальным и в диаспоре, и в Израиле, мечущемся между концепциями национального бытия, выраженного в понятиях “плавильного котла” и “лоскутного одеяла”.

Конфликт идеалов. Для Герцля с его туманными представлениями о многообразии еврейского мира российское еврейство виделось огромным скоплением физически сильных и трудолюбивых нищих ремесленников и рабочих, которым суждено стать главным резервуаром его эмиграционного проекта. “Сначала отправятся самые бедные и приведут страну в надлежащий порядок”, — писал он в “Еврейском государстве”. Вот эти самые “бедные” и были российские евреи — плотная человеческая масса, которая должна послужить исходным материалом для реализации проекта, масса, где отдельные лица казались неразличимыми. И вдруг они стали различимы.
Менахем Усышкин, Лев Моцкин, Шмарьяху Левин, Хаим Вейцман, Меир Дизенгоф — будущие вожди сионизма, лидеры ишува и создатели еврейского государства, а в конце XIX века — студенты европейских университетов, куда их толкала процентная норма российской системы образования, публицисты и яростные спорщики, они уже на первом Базельском конгрессе поразили Герцля своей культурой, страстностью, глубоким национальным мышлением.
“Признаюсь, для меня появление на конгрессе евреев из России стало крупнейшим его событием, — писал он в своей газете “Вельт”. — Мы всегда были убеждены, что они нуждаются в нашей помощи и руководстве. И вот на Базельском конгрессе российское еврейство явило нам такую культурную мощь, какой мы и не могли вообразить. На конгресс прибыло из России около семидесяти человек, и мы, без сомнения, можем утверждать, что они выражают мысли и чувства пяти с половиной миллионов русских евреев. Какой стыд, что мы верили, будто превосходим их. Образованность всех этих профессоров, врачей, адвокатов, инженеров, промышленников и купцов уж наверняка не уступает западноевропейскому уровню. В среднем они говорят и пишут на двух-трех современных культурных языках, а что каждый из них, несомненно, силен в своей профессии, это можно себе представить по тяжким условиям борьбы за существование, которую им приходится вести в своей стране”.
Пожалуй, этот восторженный пассаж вполне современно звучит, как для нынешней американской и германской диаспоры, так и для Израиля с его “русским миллионом”. Но далее комплиментарность рассуждений сионистского вождя переходила в более глубокую духовную плоскость. “Я бы сказал, что они обладают внутренней цельностью, которая утрачена большинством европейских евреев. Русские сионисты ощущают себя евреями-националистами, однако без ограничений и нетерпимой национальной заносчивости, какую трудно понять, учитывая современное положение евреев. Их не мучает мысль о необходимости ассимилироваться, личность их цельна без двойственности и без душевных надрывов… Эти люди идут верной дорогой без лишних самокопаний, возможно, даже не чувствуя при этом никаких затруднений. Они не растворяются ни в каком другом народе, но перенимают все лучшее у всех народов. Так им удается держаться с достоинством и подлинной непосредственностью. А ведь это евреи гетто — единственные евреи гетто, которые еще существуют ныне. И после того, как мы их увидели, мы поняли, что давало нашим предкам силу выстоять в самые тяжелые эпохи. В их облике нам открылась история наша во всей полноте своего единства и жизненной силы. Пришлось задуматься о том, что поначалу мне часто говорили: «К этому делу тебе удастся привлечь только русских евреев». Если бы мне это повторили сегодня, у меня был бы готов ответ: «И этого достаточно!»”
Чего больше в этих размышлениях — трезвого расчета лидера, стремящегося привлечь в свое движение новых ранее неведомых ему участников, или искреннего восторга мучимого комплексами неполноценности западного интеллектуала, увидевшего цельный национальный характер?
На самом деле никакой цельности, никакого единства в национальном сознании российского еврейства не было. Это становилось очевидным по мере формирования сионистского движения в России.
Первый Базельский конгресс был исполнен эйфории, вызванной самим фактом создания всемирной еврейской организации, призванной положить начало объединению и возрождению народа на библейской земле. Торжественная обстановка, фраки и белые галстуки членов президиума, церемония открытия, поставленная опытным драматургом, знавшим цену театральным эффектам, возвышенные, полные эмоционального напряжения доклады Герцля и Нордау — все возбуждало в собравшихся чувство того, что они участвуют в событии историческом. Да и сам Герцль представал во всем сиянии своего харизматического облика, вызывая мессианские ассоциации.
“Когда я увидел его совершенную красоту, — писал двадцатипятилетний делегат из Буковины Меир Эбнер, будущий руководитель сионистского движения в этом регионе, — когда я заглянул в его глаза, в которых мне казалась некая мистическая тайна — душа моя возликовала. Это ОН, долгожданный, бесконечно любимый, помазанник Господень, Мессия!”
Многие другие члены русской делегации хотя и не употребляли выражений религиозного восторга, как Эбнер, но, тем не менее, свидетельствовали впоследствии о том, что были покорены обаянием личности нового лидера.
Но эйфория первого конгресса прошла, и авторитет лидера начал подвергаться испытаниям тем более сложным, чем сильнее становилась оппозиция руководству движения, в которой особенно активны были русские.
По мере стремительного распространения движения (а к рубежу веков в России насчитывалось более тысячи сионистских объединений) внутри него заваривалась такая крутая каша споров, противостояний, конфликтов, что нельзя было не вспомнить иронический афоризм: “два еврея — три партии”. Ветераны Ховевей Цион старого закала, считавшие главным делом пусть даже ограниченное заселение Палестины евреями, не воспринимали “саквояжную дипломатию” Герцля, считая ее бесполезной, а политические сионисты герцлевского типа противились переселенческой работы до той поры, пока не создана политико-юридическая база; примкнувшие к движению раввины, в свою очередь, сопротивлялись культурной работе, усматривая в ней попытки реформировать религию. Но были еще духовные сионисты, последователи Ахад-Гаама, самого серьезного оппонента Герцля.
Этот яркий публицист считал химерической надежду на создание в ближайшем будущем еврейского государства и более того полагал само движение политического сионизма вредным для духовного возрождения нации. По его мнению, политические сионисты, заботясь об облегчении участи страдающего еврейства, не думают о спасении гибнущего иудаизма. Он писал: “Неужели мы столько выстрадали, переносили всевозможные муки и унижения в продолжение целых тысячелетий только затем, чтобы основать в конце концов крохотное государство, которое будет игрушечным мячом в руках великих держав, и довольствоваться ролью ничтожного презираемого народа”.
Альтернативу политической автономии, которая могла стать убежищем гонимого народа, Ахад-Гаам видел в создании на земле Сиона духовного центра, который бы объединил духовными узами рассеянный народ и стал авторитетным для представителей всех диаспор, перенимающих привычки и культурные ценности тех наций, среди которых они живут. “Учреждение в Палестине одной высшей школы или академии для изучения науки, литературы или искусства, — писал Ахад-Гаам, — явилось бы более значительным национальным делом и содействовало бы достижению нашей цели в большей степени, чем основание ста земледельческих колоний”.
Но какова же эта цель по Ахад-Гааму? У еврейского народа, полагает он, есть своя выработанная длинной историей миссия: он является носителем великого искупляющего идеала торжества абсолютной справедливости, выработанного пророками. Нести его миру, не растворяясь в других народах, будучи внутренне связанным с духовным центром на Святой земле, — вот исторический путь еврейства.
При всем идеализме Герцля, при всем его понимании важности культурной работы в Палестине, такая позиция была для него неприемлема. И здесь сказывалась не конфронтация политических стратегий: что сначала создавать — академию или земледельческую колонию. Это был конфликт идеалов, где на одной стороне — живое восприятие действительности с ее “слезинкой ребенка”, с прессом черты оседлости и железными царскими указами о выселении из городов, а на другой — абстрактное историческое мышление с его категориями абсолютной справедливости, абсолютного добра. Каждый межнациональный конфликт, каждый погром, где бы он ни произошел, словно подхлестывал Герцля в его поисках убежища, в его дипломатических пропозициях, казавшихся многим прожектерскими. И главным импульсом поездки в Россию стал кишиневский погром.

Пьеса с неизвестным финалом. За годы странствий по столицам империй Герцль выработал определенную технологию проникновения к их властителям. Не просто же приехать и обратиться к придворным — пустите, мол, к государю, я такой-то и такой, руководитель всемирной еврейской организации, лидер мирового еврейства и хочу побеседовать о его судьбе. От такого захода ничего хорошего ждать не приходилось, разве что сочтут международным авантюристом, что уже и бывало. Визит нужно готовить как дипломатическую акцию, как приезд посла некой державы, которая вроде бы и есть, а вместе с тем и нет ее. И все же скорее есть — 10,5 миллиона человек хоть и разбросанных по континентам, но имеющих общую историю, религию, судьбу.
Визит должен быть оснащен рекомендательными письмами, заранее сформированными связями, обязательно нужны проводники по лабиринтам властного мира. Надо действовать где лестью, где подкупом, а где использовать обаяние светского человека, что особенно влияло на женщин. Каждый раз плелась интрига, писалась пьеса, только финал ее был неизвестен.
В Гааге, на мирной конференции, созванной по инициативе России, он познакомился с российскими дипломатами, был своим человеком в полном влиятельными русскими деятелями салоне австрийской баронессы Берты фон Зутнер, знаменитой пацифистки, автора нашумевшей книги “Долой оружие!”. Но ничего не получилось — Николай II не принял его. Герцль и на сей раз перед поездкой в Россию попытался использовать международный авторитет баронессы, попросил ее написать письмо непосредственно императору с очередной просьбой о приеме и снова отказ. Другой бы смирился, признал поражение, но не он. Уже немалый переговорный опыт убеждал: в дипломатии нет ничего окончательного. Все равно надо готовить визит. И он пишет письма к двум самым влиятельным сановникам империи — Плеве и Победоносцеву.
Эти письма полны намеков, умолчаний, изощренных дипломатических ходов. Обращаясь к Плеве, Герцль вроде бы нажимает на больной мозоль, упоминает о “прискорбных кишиневских событиях”, но в каком контексте… Он-де взялся за перо не затем, чтобы “пожаловаться на то, чего уж никак не исправишь”, а с тем чтобы помочь разрядить ситуацию. Далее следует крещендо: евреями в России постепенно овладевает отчаяние, они убеждены в том, что брошены на произвол бесчинствующей черни, люди старшего поколения сворачивают хозяйственную деятельность, а молодежь внимает подстрекательским речам революционеров…
Для чего все это говорится? А для того, чтобы напомнить: сионистское движение способно противопоставить обрушившимся на народ несчастьям высокий идеал, способный даровать успокоение и утешение. Подразумевается, что реализовать этот идеал можно путем переселения российских евреев в Палестину, о чем его высокопревосходительству должно быть известно и что должно стать предметом конфиденциальной беседы с императором. Герцля вполне можно считать достойным августейшего доверия. Ведь на его счету конфиденциальные переговоры с германским кайзером и турецким султаном, его лично знают великие герцоги Баденский и Гессенский, за него хлопочет один из великих князей. Он хочет оказать российскому правительству помощь в успокоении общественных настроений и просит министра посодействовать в предоставлении ему аудиенции императора.
Ну, а обер-прокурору Священного синода Победоносцеву, известному своей реакционностью и антисемитизмом, про которого Блоком сказано: “Победоносцев над Россией простер совиные крыла”, ему-то как писать? Здесь используется оружие лести. Приводится услышанная от кого-то история о том, как обер-прокурор на прогулке в Мариенбаде подал монету нищенке еврейской наружности. История странная, какая-то кислосладкая, с явным подтекстом: вот, мол, “знаменитый юдофоб” (Герцль так и называет Победоносцева в письме к нему знаменитым юдофобом) по-христиански подает милостыню еврейке. Но вывод-то, вывод какой делается из этой байки: “Мне кажется, именно в этот момент я впервые понял природу официозного русского антисемитизма, — пишет Герцль. — Государственные деятели России рассматривают еврейский вопрос как одну из сложнейших проблем, стоящих перед правительством, и, может быть, им было бы угодно найти решение проблемы, не осложненное ненужной жестокостью”.
Итак, каждому обещано свое в зависимости от его должности: министру внутренних дел — успокоение общественных настроений, руководителю религиозного ведомства — решение еврейского вопроса без ненужной жестокости. Но все эти ухищрения бесполезны — ни ответа, ни привета.
Оставалось действовать через симпатизантов сионизма в великосветских кругах. Такие люди были. Собственно, к ним относилась и Берта фон Зутнер, создавшая вместе с мужем в Вене “Союз по борьбе с антисемитизмом” и сотрудничавшая в сионистской газете “Ди Вельт”. В Петербурге же имелась другая достаточно экстравагантная дама — польская аристократка Полина Корвин-Круковская, с которой Герцля познакомил варшавский адвокат и лидер польских сионистов Израиль Ясиновский. У нее были три важных в данном случае качества: симпатии к сионизму, обширные связи в высших петербургских кругах и дружеские отношения с Плеве. Это последнее обстоятельство и заставило Герцля обратиться к Корвин-Круковской с просьбой свести его с министром. И тут сработало: Плеве разрешил въезд в Россию и обещал дать аудиенцию.
Важно было, однако, попасть к другому не менее важному, чем Плеве, сановнику — министру финансов Витте, имевшему репутацию друга евреев. Здесь Герцль рассчитывал на рекомендательное письмо лорда Лайонела Ротшильда, но тот отказал, отделавшись какими-то туманными отговорками. В этом не было ничего неожиданного. Герцль знал, каково отношение Ротшильдов к политическому сионизму. Борьба за получение у турецкого султана чартера на еврейское заселение Палестины воспринималась знаменитой банкирской семьей как безответственная авантюра. И все же это было удивительно: президент всемирной еврейской организации получает поддержку у польской аристократки, а еврейский банкир отказывает ему в помощи.
Конечно, тем петербургским летом невозможно было вообразить, что четырнадцать лет спустя именно к лорду Лайонелу Ротшильду, как наиболее именитому еврею Англии, будет обращена знаменитая декларация Бальфура. В этом письме к банкиру британского министра иностранных дел и содержался чартер — юридическое обоснование для еврейского заселения Палестины, которого так страстно добивался Герцль и ради которого плел свои сложные дипломатические интриги. Однако к тому времени развалится турецкая империя, пройдет мировая война, в Петербурге произойдет большевистский переворот, а самого Герцля давным-давно не будет в живых.
Но когда еще это произойдет, а пока он едет на извозчике с вокзала в гостиницу “Европейская”, с любопытством разглядывая петербургские улицы, занимает там лучшие апартаменты (таков принцип — все по высшему разряду, это престиж не только его самого, но и дела, которое он представляет) и, наскоро перекусив с дороги, — скорее, скорее к Корвин-Круковской. Там — радостная весть: Плеве ждет его сегодня вечером в министерстве на Фонтанке, 16.

Самый удачный день. Судя по времени встречи — полдесятого — в те времена высшие чиновники работали допоздна. Впрочем, Вячеслав Константинович Плеве всегда славился не только своими выдающимися административными дарованиями, но и работоспособностью. Пройдя по всем ступеням юридической служебной лестницы — от начальных прокурорских должностей в провинциальных окружных судах до поста министра внутренних дел и шефа жандармов, — он в свое время был замечен Александром II, указавшим незадолго до своей смерти на него проводнику “диктатуры сердца” Лорис-Меликову, назначившему его прокурором Петербургской судебной палаты, в каковом качестве Плеве и расследовал дело об убийстве государя. Это был жесткий, ловкий, исполнительный чиновник, вываренный во всех водах российского государственного аппарата. Он покрыл страну сетью охранных отделений и умело сочетал в борьбе со смутой как суровые карательные действия, так и методы провокации.
Трудно было себе представить более различных по жизненному опыту и менталитету людей, чем эти двое, встретившиеся поздним августовским вечером в огромном министерском кабинете на Фонтанке, — венский журналист, одержимый идеей спасения своего народа, и умный царедворец, любимец трех императоров, всеми доступными ему способами охраняющий российскую державу.
Они оценивающе оглядывали друг друга. Плеве видел перед собой красивого, статного, безукоризненно одетого европейца несколько восточной наружности, говорящего на отличном французском, столь непохожего на быстроглазых разночинцев и экспансивных скоробогачей, представлявших российское еврейство. А Герцль так описал в дневнике свое первое впечатление о министре. “Шестидесятилетний мужчина высокого роста, несколько полноватый, стремительно шагнул мне навстречу, поздоровался со мной, пригласил присесть и, если мне угодно, закурить (последнее предложение я отклонил), и заговорил первым. Разглагольствовал он довольно долго, так что у меня была возможность хорошенько разглядеть его раскрасневшееся от волнения лицо. Мы сидели в креслах по две стороны журнального столика. Лицо у него в целом строгое и, пожалуй, нездоровое, седые волосы, белая щетка усов и поразительно живые и молодые карие глаза. Он говорил по-французски — не блестяще, но и недурно. И начал с разведки местности”.
Эта разведка местности состояла из достаточно знакомых Герцлю и не лишенных державной логики рассуждений. Плеве не выдвигал лозунга русских националистических экстремистов начала XXI века — “Россия для русских”. Многонациональность российского государства признавалась как факт. Но власть при этом стремится к единству всего населения. Да, конечно, нельзя преодолеть языковые и религиозные различия. “Так, например, в Финляндии мы примирились с распространением более древней, чем наша, скандинавской культуры”. Пример, характерный для министра. До назначения на этот пост он был статс-секретарем Великого княжества Финляндского, где проводил жесткую русификаторскую политику, ввел русский язык, как обязательный, в административные учреждения края… Но перед венским журналистом как не проявить широту взглядов, как не признать лояльность по отношению к древней культуре, ведь и на месте Москвы до прихода славян обитали угро-финские племена. Впрочем, вряд ли его собеседник мог знать об этом, да если бы и знал, финские дела его интересовали мало. А вот русификация и ассимиляция евреев…
Плеве не замедлил перейти к этой теме. В ассимиляции русских евреев правительство видит предпосылку их патриотического отношения к России. За этой формулировкой в сущности стояло представление о западной идентификационной модели: не еврей, а русский иудейского вероисповедания. При этом, по словам Плеве, есть два условия превращения в русского иудейского вероисповедания: успешная экономическая деятельность или высшее образование. Тот, кто соответствует этим условиям, получает гражданские права, и прежде всего право на жительство на территории империи, включая столицы и крупные города. Вот почему купцы первой гильдии или выпускники университетов могут беспрепятственно жить вне черты оседлости.
Разумеется, получить высшее образование еврею не просто, существует процентная норма, но что поделаешь, правительство вынуждено прежде всего заботиться о православных, о том, чтобы они имели достаточное количество вакансий в вузах. Тем самым как бы признавались способности обитателей гетто, с которыми не так-то просто конкурировать русским людям.
Не отрицал министр и тот факт, что в черте оседлости евреям живется скверно, ну что ж, пусть уезжают слабые, бедные, а сильные и способные, добившиеся успехов в экономике или окончившие университеты, — остаются, они нужны России. Именно потому правительство симпатизирует сионизму, что он способен разредить население гетто.
Господину Герцлю нет нужды рассказывать о задачах его движения, министр в курсе дела. При этих словах Плеве вынул из книжного шкафа плотную кожаную папку, листая которую он довольно подробно и со знанием дела комментировал деятельность русских сионистов и особенно тех, кто находился в оппозиции к Герцлю.
В этой папке содержалась записка об истории и развитии сионизма, составленная директором департамента полиции Алексеем Александровичем Лопухиным, известным полицейским либералом и специалистом по еврейскому вопросу, впоследствии разоблачившим Азефа, за что и был судим, как за разглашение государственной тайны, и отправлен в сибирскую ссылку. Но это будет несколько лет спустя, а пока Плеве уговорил Лопухина как мыслящего и честного человека занять важнейший в министерстве пост для проведения реформы полицейского дела. Именно он был послан в Кишинев сразу же после погрома, который оценил как “меру не только гнусную, но и политически глупую”. А став два года спустя губернатором Эстляндии, узнав о готовящемся в Ревеле погроме, сделал простейшую вещь: объявил местной полиции, что “околоточный, помощник пристава и пристав”, на участке которых возникнет погром, будут “вместе с полицмейстером” уволены. Этого было достаточно: никаких антисемитских беспорядков в городе не произошло.
Вот такой человек был главным информатором министра по еврейскому вопросу. Но Плеве вел свою игру. Для него было важным мнение по любому вопросу одного-единственного человека в империи — самодержца, который между тем унаследовал юдофобию от своего отца. Причем если у Александра III антисемитизм был народный, примитивно ксенофобический, то у Николая II это чувство носило мистический характер.
Владимир Николаевич Коковцев, за свою государственную карьеру побывавший и министром финансов, и председателем Совета министров и в силу этих должностей достаточно близко знавший последнего русского царя, вспоминает в своих мемуарах, как Столыпин, в бытность свою российским премьером, вознамерился в законодательном порядке добиться “отмены ограничений в отношении евреев, которые… питают революционное настроение еврейской массы и служат поводом к самой возмутительной противорусской пропаганде со стороны самого могущественного еврейского центра — в Америке”.
Получив поддержку своего кабинета министров, он отправил соответствующие документы на утверждение царю и вот какой ответ после долгой проволочки получил: “Возвращаю Вам журнал Совета Министров по еврейскому вопросу не утвержденным. Несмотря на вполне убедительные доводы в пользу принятия положительного решения по этому делу — внутренний голос все настойчивее твердит Мне, чтобы Я не брал этого решения на Себя. До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать ее велениям. Я знаю, Вы тоже верите, что «сердце Царево в руках Божьих». Да будет так. Я несу за все власти Мною поставленные великую перед Богом ответственность и во всякое время готов отдать Ему в том ответ”. Коковцев так комментирует этот эпизод: “Ни в одном из документов, находившихся в моих руках, я не видел такого яркого проявления того мистического настроения в оценке существа своей Царской власти, которое выражается в этом письме Государя своему Председателю Совета Министров”.
Не изменило ли это мистическое ощущение, выраженное в словах “сердце Царево в руках Божьих”, последнему российскому императору в последние минуты его жизни, когда разноплеменная толпа его убийц входила в подвал ипатьевского дома?
Но Плеве, который, кстати, по свидетельству того же Коковцева “при всем его консерватизме, серьезно думал об изыскании способов к успокоению еврейской массы, путем некоторых уступок в законодательстве о евреях” был человек трезвый и вполне рациональный. Разъясняя Герцлю свою позицию, он отметил, что русские сионисты сменили свои цели: главным в их деятельности стал не отъезд в Палестину, а борьба за культурную автономию, за осознание евреев особой нацией. Как и графа Клермон-Тоннера его не устраивало существование нации внутри нации. Так, мол, мы не договаривались. И тут уж Герцлю, воспользовавшись паузой в монологе министра, пришлось напомнить, что его герцлевский политический сионизм сориентирован на создание юридически подкрепленного национального убежища в Палестине в отличие от других еврейских национальных движений особенно социалистического толка, таких как Бунд. Это там — культурная автономия, там борьба за права еврейских трудящихся, там революционная подоплека, а помощи он просит именно возглавляемым им, Герцлем, политическим сионистам, а не каким-либо другим еврейским движениям. Какой помощи? Тут все было сформулировано по пунктам, причем не только в этой первой беседе с министром, но и день спустя в отправленном ему специальном письме, так что теперь можно документально восстановить содержание предложений Герцля.
Постоянный рефрен всех российских переговоров Герцля: сионизм — средство борьбы с революционными настроениями, которым подвержена еврейская молодежь. И дальше как заклинание: нам нужно действенное посредничество императора при решении проблем с турецким султаном, от которого зависит получение евреями хартии на колонизацию Палестины. Да, конечно же Палестина останется в составе Оттоманской империи, но местную власть возьмет на себя сионистская администрация, которая обеспечит сбор налогов с поселенцев.
Следующий пункт. Пусть российское правительство за счет денег еврейского происхождения окажет финансовую помощь иммиграции в Палестину. И, наконец, последнее: создание в России благоприятных условий для пропаганды идей политического сионизма и расширение границ черты оседлости для тех евреев, кто останется в России.
В заключение встречи Герцль обратился к министру с просьбой, стоившей ему немалого труда. Он знал о неприязни между Плеве и Витте. И дело здесь было не только в личном соперничестве двух самых могущественных министров царского кабинета. Они были антиподами прежде всего в политическом смысле. Если Плеве олицетворял охранительно-консервативную тенденцию русского чиновничества, то Витте был воплощением либерального духа, новых экономических веяний, практического знания и умения. Железнодорожный деятель, начинавший свой путь с самых низов, экономист, финансист, он числил в своем активе ряд конкретных реформистских деяний — от восстановления разрушенной системы государственных финансов и золотого обеспечения национальной валюты до введения акцизов на алкоголь и заключения торговых соглашений с разными странами.
Он был делец, как говорили в XIX веке, деловой человек, прагматик до мозга костей, и отношение его к евреям было сугубо прагматическим. На бытовом уровне они порой его раздражали (“умны, но нахальны”), но как государственный деятель он отдавал себе отчет в том, насколько антисемитизм вреден для империи, пополняя ряды революционеров (“ни одна нация не дала России такого процента революционеров”) и подрывая финансовое и торговое сотрудничество с Западом.
В своих мемуарах Витте вспоминает, как на вопрос Александра III, правда ли, что его министр “стоит за евреев”, тот ответил с хитроумием опытного царедворца: “Можно ли потопить всех русских евреев в Черном море? Если можно, то я принимаю такое решение еврейского вопроса. Если же нельзя — решение еврейского вопроса заключается в том, чтобы дать им возможность жить. То есть предоставить им равноправие и равные законы”.
Как бы там ни было, Витте являлся другим объектом интересов Герцля, от него зависело снятие запрета на деятельность в России Еврейского колониального банка — этой финансовой основы сионистского движения. Попасть к министру финансов было крайне важно, но как это сделать после того, как Ротшильд отказал ему в рекомендательном письме, Герцль не знал. Оставалось, пользуясь возникшим во время беседы благорасположением Плеве, просить рекомендацию у него. Даст или откажет? Но в этот день Герцлю везло. Задумавшись на минуту, министр сел за письменный стол и написал краткое письмо, которое, как он подчеркнул, является частной просьбой, а отнюдь не обращением главы одного ведомства к другому. Герцлю было все равно, иметь бы хоть какую-нибудь зацепку.
Это и в самом деле был самый удачный из девяти дней, которые он провел в Петербурге. Впрочем, и остальные дни были насыщены встречами, разговорами, полными вежливых фигур речи и туманных обещаний. Герцль плавал в море петербургской элиты, не всегда понимая, с кем он общается. Корвин-Круковская познакомила его с престарелым генералом Киреевым, бывшим гофмаршалом вдовствующей императрицы, милым светским джентльменом, завсегдатаем придворных гостиных. Правда, у этого светского старца имелась слава кровавого усмирителя польского восстания 1863 года и репутация ярого славянофила, исповедующего панславизм, но для Герцля было важно другое — возможность получить рекомендательное письмо от Киреева к директору азиатского департамента министерства иностранных дел Гартвигу, который одновременно состоял президентом императорского палестинского общества. Встреча с Гартвигом по существу ничего не дала: обещано было связаться с русским послом в Турции на предмет того, что можно сделать для сионистского движения. Обычная дипломатическая увертка. Но капля камень точит. И это знакомство Герцль записал себе в актив.

Друзья евреев. Наибольшее впечатление произвела на него беседа с Витте. Сразу же возникло чувство взаимной неприязни, что отразилось в дневниковой записи: “Он не заставил меня томиться в прихожей, однако же не выказал ни малейшей любезности. Высокий, тучный, некрасивый, сурового вида мужчина лет шестидесяти. Странным образом крючковатый нос, кривые ноги, несоразмерно маленькие ступни и из-за них — дурная походка. В отличие от Плеве обдуманно сел спиной к окну, в результате чего свет падал на меня одного. По-французски говорит крайне скверно. Иногда перевирал слова или долго мучился в поисках нужного, что создавало комическое впечатление. Но так как он держался со мной неучтиво, я не спешил ему на помощь”.
Хамским был первый же вопрос, заданный Витте: “Вы хотите возглавить исход евреев? А сами-то вы кто? Еврей? И вообще, с кем я разговариваю?” Это звучало по меньшей мере странно, так как Витте только что прочитал врученное ему рекомендательное письмо Плеве. Но возможно, что рекомендации врага и соперника как раз и раздражили министра.
Весь его последовавший затем монолог был выдержан в достаточно грубом и антисемитском тоне, так что Герцлю приходилось напрягать все силы, чтобы не ответить резкостью. Витте говорил о предубеждениях против евреев, которые бывают честными и благородными, как у государя; у него они имеют религиозную основу. Да, есть и материалистические предубеждения, спровоцированные еврейской конкуренцией в экономике и торговле. Тем более что богатым единоплеменникам его собеседника свойственно хвастовство достигнутым. Нельзя не отметить и другое: большинство представителей этого племени живут в нищете и грязи, нередко занимаясь ростовщичеством и сводничеством. И Герцль должен был все это выслушивать от человека, который называет себя другом евреев. Как же должен вести себя враг?
Как-то выворачиваясь из этого потока юдофобского красноречия, он в конце концов нашел возможность высказать свою просьбу — снять запрет на деятельность колониального банка, поскольку этот запрет усложнял эмиграцию, которая, как и сам Витте вынужден был признать, в интересах российского правительства. И министр неожиданно легко согласился с предложением своего собеседника. Таков и оказался “сухой остаток” этой аудиенции, но ничего другого Герцлю в данном случае было не надо. С чувством облегчения он выходил из роскошного особняка министра на Каменном острове, где тот жил летом.
Впрочем, со временем оказалось, что свое обещание Витте не выполнил. Все здесь что-то обещали, и никто ничего и не думал делать. Все собеседники Герцля объявляли себя друзьями евреев, даже Плеве, который во вторую их встречу пустился в воспоминания детства, когда он, живя в Варшаве, играл с еврейскими детьми, а потом в юности дружил с евреями. Под аккомпанемент этих воспоминаний он согласился расширить черту оседлости, включив в нее прибалтийские провинции — Курляндию и Ригу. Не возражал и против предоставления евреям в той же черте оседлости участков пахотной земли, хотя эти просьбы Герцля, казалось бы, противоречили сионистской идее отъезда в Палестину.
Вообще они встретились во второй раз как добрые знакомые. Корвин-Круковская передала Герцлю отзыв о нем Плеве: таких людей, как этот венский журналист, он охотно назначал бы начальниками департаментов в своем министерстве. Видимо, это была высшая похвала, которой можно было ждать от высокопоставленного чиновника. Она немало позабавила Герцля. Представить себя начальником департамента в Петербурге ему было затруднительно при всем полете его драматургической фантазии.
Да, умен, изворотлив был Вячеслав Константинович. Почему не попытаться произвести благоприятное впечатление на зарубежного гостя, когда вся Европа, все международное еврейство, с которым, судя по всему, связан этот человек, обвиняет российское правительство и конкретно его, министра внутренних дел, в попустительстве погромной черни и даже в организации погрома.
Его собеседник тактично не затрагивал тему кишиневских событий, но она стояла тенью, пятном на репутации власти во всех их переговорах. И понимая, что нападение лучший вид обороны, Плеве сам пошел навстречу этой теме, ссылаясь уже на государя, встречи с которым так добивается этот человек. Он, Плеве, обсуждал с царем еврейский вопрос, и тот чрезвычайно огорчен, что за границей обвиняют российские власти в инициировании беспорядков. Государь одинаково милостив ко всем своим подданным, и подобные наветы оскорбительны и нетерпимы. Международное общественное мнение упрекает Россию в плохом обращении с евреями. Но пусть они заберут несколько миллионов этих несчастных людей, не оставляя Россию наедине с проблемой.
Как все повторяется в истории! Тридцать пять лет спустя Гитлер, подходя к окончательному решению еврейского вопроса, будет говорить то же самое: почему западные страны не заберут у нас наших евреев вместо того, чтобы обвинять нацистский режим в издании расовых законов, ограничивающих права представителей этого племени.
Впрочем, в начале века Запад и прежде всего США “забирали” евреев. Только в течение полутора лет, прошедших после кишиневского погрома, из России в Штаты эмигрировали около 78 тысяч евреев. Если бы перед Второй мировой войной иммиграционные ворота в Америку были также открыты, как в начале века, немецкое еврейство, наверное, смогло бы избежать Холокоста.
В заключение Плеве, проявив понимание ситуации своего гостя, вручил ему письмо, заверив, что оно было показано царю, получило одобрение и, стало быть, его можно рассматривать как официальное правительственное заявление. Это письмо, в сущности ни к чему не обязывавшее российское правительство, Герцль мог представить предстоящему шестому сионистскому конгрессу как результат своей поездки в Россию и определенное политическое достижение.
В нем говорилось, что доверительное отношение правительства к сионизму может быть восстановлено, если движение вернется к старой программе действий — к организации выезда евреев в Палестину, а не к пропаганде национальной обособленности в России. Поддержка сионизма со стороны российского правительства может быть облечена в форму заступничества за сионистских уполномоченных перед оттоманским правительством, облегчения работы эмиграционных обществ и поддержки их нужд за счет налогов, взыскиваемых с евреев.
Особенно изящным с точки зрения чиновничьей словесности была заключительная фраза. “Правительство России, будучи обязанным согласовывать свой образ действий с государственными интересами, никогда не отходило от великих принципов морали и человечности. Не далее как в последнее время оно расширило право жительства в сфере округов, отведенных для еврейских масс, и ничто не препятствует надеждам, что развитие таких средств послужит улучшению существования евреев России, в особенности если эмиграция сократит их количество”.
Вот с этим посланием Герцлю и предстояло уезжать из Петербурга. Он чувствовал себя измученным, усталым от всех этих интриг, лавирования, поисков компромисса, необходимости общаться с бесконечно чуждыми людьми, для которых он еврей, трижды еврей, да еще представитель международного еврейства, мирового масонства…
В Стамбуле тоже было нелегко, там каждой беседе предшествовал заранее переданный бакшиш, и начиналась она с ритуальных расспросов о здоровье, о семье, а потом шла в разнообразных церемонных увертках, медлительном поглаживании бород, славословии султану. Здесь, в Петербурге, казалось бы, Европа — французский язык, светские любезности, но сколько за этим стояло азиатчины, ксенофобических комплексов, чугунного непробиваемого рассудком и просвещением антисемитизма.

Звездный час. Не прибавляли оптимизма и беседы с соратниками. Герцль первоначально хотел вообще уклониться от встреч с местными сионистами, опасаясь, что это повредит его миссии, как бы снизит ее уровень. Но председатель петербургской организации Семен Вейсенберг оказался человеком страстным и напористым. “Да представляете ли вы себе там, в своем венском бюро, в каких невыносимых условиях нам приходится работать!” — восклицал он. Это была больная мозоль, извечный упрек в аристократизме, отрыве от масс, незнании их нужд, в стремлении общаться лишь с коронованными особами, который чаще всего исходил из России и болезненно воспринимался как Герцлем, так и остальной верхушкой движения. Пришлось пойти на банкет, данный в его честь, и выступать там, тщательно взвешивая каждое слово, понимая, что отчет будет опубликован в русскоязычной еврейской газете и, стало быть, может попасться на глаза Плеве. Поэтому он повторял рассуждения о наметившемся отклонении сионизма от первоначальной программы, смысл которой в создании защищенного в правовом смысле национального убежища в Палестине, а не в экономической и культурной деятельности в диаспоре и прочие аргументы, направленные против оппозиции. И уж совсем для ушей его сановных собеседников предназначалось предостережение русских сионистов от вмешательства во внутриполитические дела российского государства. “Возделывание чужих нив, — с образностью опытного оратора восклицал Герцль, — приводит к уничтожению евреев и еврейства. Для нас существует лишь одна дорога, и эта дорога — сионизм”.
Но предстояла еще остановка на обратном пути в Вильно, где он обещал встретиться с еврейской общественностью. И вот эта встреча и стала главным и самым ярким впечатлением от поездки в Россию.
Вильно называли литовским Иерусалимом. Этот город с населением в полторы сотни тысяч человек, сорок процентов которых составляли евреи, считался центром иудейской образованности. Здесь в конце XVIII века жил великий законоучитель Виленский гаон, здесь проходили главные сражения между сторонниками и противниками хасидизма, здесь же в конце XIX века был создан Всеобщий еврейский рабочий союз Литвы, Польши и России — Бунд, ставший повивальной бабкой российской социал-демократии — трое из девяти делегатов Первого съезда РСДРП принадлежали к Бунду. Но бундовцы считали себя евреями и требовали признать за ними право быть полноправными представителями еврейских трудящихся, что и послужило причиной их обособления от социал-демократов.
Плеханов остроумно называл бундовцев сионистами, боящимися морской качки. Они хотели строить социализм не в земле Ханаанской, а в губерниях черты оседлости, куда История загнала еврейскую массу. Строить в рамках идишистской культуры, идишистской народной традиции. Никакого халуцианства — пионерского духа, никакого устремления в Палестину. Все сейчас, здесь, на месте. Находясь на противоположном по отношению к политическому сионизму полюсе национальной общественной жизни, Бунд пользовался большой популярностью среди еврейских трудящихся масс Польши и Литвы, и эта популярность была особенно велика в месте его рождения — в Вильно. Так что у руководителя витебских сионистов Григория Брука были основания отговаривать Герцля от остановки в этом городе. “Поезжайте куда угодно, только не в Вильно”, — кричал он, пугая венского гостя возможностью провокации, антисионистской демонстрации и бог знает еще какими последствиями.
Уж не такая ли это демонстрация, на мгновение подумалось Герцлю, когда в сопровождении встретившей его в Вильно делегации местных сионистов он вышел на привокзальную площадь, запруженную народом. Но эти люди встречали его овацией, приветствовали, рукоплескали, выкрикивали библейские цитаты. И так было все тринадцать часов его пребывания в городе. Где бы он ни оказывался — в гостинице, синагоге, на торжественном ужине — всюду его сопровождала восторженная толпа.
Известный сионистский деятель Барух Цукерман рассказывает в своих воспоминаниях, как шестнадцатилетним виленским ешиботником он со своим другом — сапожником по имени Эфраим стоял в огромной толпе, ожидавшей Герцля у гостиницы. Он вышел в сопровождении свиты, на мгновение остановился перед этой массой наэлектризованных волнением людей, потом приподнял цилиндр в знак приветствия, сел в экипаж, и лошади тронулись. И в этот момент худой и тщедушный по описанию Цукермана Эфраим ухватился за заднее колесо, остановив пролетку. Герцль поднялся в экипаже и обернулся лицом к толпе, чтобы посмотреть, что происходит. И тогда юный сапожник, выпустив колесо, воскликнул: “Давид, царь Израиля, да живет и здравствует!”. И тысячная толпа отвечала ему криками: “Да здравствует!”, “Ура!”
История несколько мифологическая. Но то, что Герцля повсюду встречали взволнованные еврейские толпы, то, что в приветствиях, торжественных речах постоянно присутствовали библейские ассоциации, подтверждают даже донесения полиции, внимательно следившей за визитом.
Цукерман со своим экзальтированным приятелем сумел попасть на прием в еврейском благотворительном обществе, где представитель общины вручил Герцлю небольшой свиток Торы в резном деревянном ларце, а старый раввин, воздев к небу руки, произнес старинное благословение: “Да благословит и сохранит тебя Господь!”
Все это трогало Герцля до слез, искупая тяготы и унижения девяти петербургских дней. Сидя в поезде, он запишет в дневнике: “Никогда не забуду вчерашний день, день Вильно”. А поезд мчал его сквозь густые литовские леса на юг, в Вену, откуда ему день спустя предстояло уезжать в Базель на последний в его жизни сионистский конгресс.

“Пусть отсохнет десница моя, если я забуду тебя, Иерусалим!”. Этот конгресс оказался трагическим для Герцля. Под впечатлением ужасов кишиневского погрома и положения евреев России он представил делегатам план создания незамедлительного убежища — еврейской колонии в Уганде, получив на это предварительное согласие британского правительства. И конгресс раскололся, взорвался криками: “Предатель!”. Российская делегация в знак протеста против отхода от основного принципа Базельской программы — создания убежища на Святой земле — покинула зал. Именно тогда Герцль, потрясенный этой реакцией, ощутив разверзшуюся перед ним пропасть, которая может поглотить дело его жизни, отказавшись от угандийского проекта, воскликнул: “Пусть отсохнет десница моя, если я забуду тебя, Иерусалим!”
Этого потрясения он не вынес. Здоровье давно уже было подорвано невероятным напряжением, в котором он жил все эти годы. Болезнь сердца осложнилась воспалением легких, и 3 июля 1904 года Теодор Герцль скончался на австрийском курорте Земмеринг. А через две недели — 15 июля — был разорван на куски бомбой террориста его петербургский собеседник Вячеслав Константинович Плеве.
Герцль завещал похоронить себя на венском кладбище, но после создания Еврейского государства его прах перенести в Палестину. Одним из первых мероприятий государства Израиль был перенос останков лидера сионизма в Иерусалим.
Его вклад в историю человечества бесспорен и значителен. Он оставил после себя еврейское национальное движение, объединенное идеей возврата на Святую землю, и тем самым положил начало многим значительным событиям XX века.
Политический оппонент Герцля Мартин Бубер писал, что его заблуждения были плодотворнее достижений его противников. “Он был твердым и сердечным, — продолжал Бубер, — необузданным и сдержанным, благородным и злопамятным, человеком настроения и человеком действия, мечтателем и праведником… Загадка его личности до конца не разрешена”.

девять_российских_дней_теодора_герцля.txt · Последние изменения: 2016/09/26 13:11 — imwerden