Инструменты пользователя

Инструменты сайта


европейская_ночь_владислава_ходасевича

«Европейская ночь» Владислава Ходасевича. Приход русского поэта к немецкому читателю


Немецкие любители русской поэзии получили превосходный подарок – сборник стихотворений Владислава Ходасевича «Европейская ночь». Большая часть этих стихотворений написана им в Берлине в начале двадцатых годов. Они отражают восприятие поэтом города и мира, в котором он тогда жил. Перевод, сделанный немецким славистом, профессором славистики университета Пенсильвании Адрианом Ваннером, газета «Франкфуртер альгемайне» находит блестящим. Ваннер переводил на немецкий Блока, Пастернака, И. Анненского, и вот теперь дошла очередь до Ходасевича.
Творчество Владислава Фелициановича Ходасевич представляет собой уникальное явление русской поэзии «серебряного века». Рожденный в Москве в 1886 г., полуполяк, полуеврей (его мать была дочерью знаменитого еврея – автора антисемитских книг и статей Якова Брафмана), он находился вне литературных течений своего времени. «Примкнул к символистам, – пишет о нем Лев Анненский, – но не стал их настоящим приверженцем. Мог бы (а по возрасту, по вкусам, по стиховому почерку, казалось, и должен бы) примкнуть к парнасцам-акмеистам – не примкнул. Ни туманных чаяний Блока не разделил, ни имперской твердости Гумилева, ни клюевской веры в избяной рай, ни есенинской веры в „Русь“, святую и советскую разом». И наряду с такой неприкаянностью в творчестве Ходасевича ощутима связь с классической русской традицией, отсутствие всякой декоративности, высокая одухотворенность и честное отношение к слову.
Вся его жизнь – метания, поиск себя, попытка преодолеть раздвоенность сознания, тягостное и противоречивое наследие предков. Отец – выходец из обедневшего шляхетского рода, несостоявшийся художник, зарабатывающий на жизнь фотографией. Дед по матери – сын раввина, принявший православие и переведший на русский книгу документов минского кагала, ставшую незаменимым пособием для российских антисемитов. Мать – ревностная католичка, крестившая в католичестве сына. Какая гремучая смесь цивилизаций, исторических судеб, национальных менталитетов и вместе с тем ощущение проклятости двух народов и своего страшного сиротства. Польское воспитание и еврейская кровь, галахическое еврейство. Он переводит Красинского и Мицкевича, Бялика и Черниховского. И пишет:

На новом, радостном пути,
Поляк, не унижай еврея!
Ты был, как он, ты стал сильнее –
Свое минувшее в нем чти.

А в первые месяцы Первой мировой войны, когда шли еврейские погромы и евреев выселяли из полосы военных действий, в письме к другу: «МЫ, ПОЛЯКИ, кажется, уже немного режем НАС, ЕВРЕЕВ».
Сложно и его восприятие России:

Мои поля сыпучий пепел кроет.
В моей стране печален страдный день.
Сухую пыль соха со скрипом роет,
И ноги жжет затянутый ремень.
В моей стране уродливые дети
Рождаются, на смерть обречены.
От их отцов несу вам песни эти.
Я к вам пришел из мертвенной страны.
В моей стране – ни зим, ни лет, ни весен,
Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей.
Там круглый год владычествует осень,
Там – серый цвет бессолнечных лучей.

Это писалось в 1907 г. А 15 лет спустя, в Берлине, его пронзает ощущение «сумерек Европы», пережившей крушение цивилизации.
В Берлин Ходасевич приехал в 1922-м вместе с подругой, молодой поэтессой Ниной Берберовой, впоследствии написавшей замечательные мемуары о первой волне русской эмиграции. Владислава Фелициановича отпустили за кордон «для поправления здоровья». Они ехали «поправлять здоровье» в товарном вагоне, и в его дорожном мешке лежали восемь томов Пушкина.

России пасынок, о Польше
Не знаю сам, кто Польше я,
Но восемь томиков, не больше,
И в них вся родина моя.

Вам под ярмо подставить выю
И жить в изгнании, в тоске,
А я с собой мою Россию
В дорожном уношу мешке…

В тот год российская литература со всеми своими страстями, легендами, муками выплескивалась на опоминающийся от Первой мировой Берлин. Полубезумный Андрей Белый рассказывал всем о своей любви к жене Блока и отплясывал с девицами в дешевых кафе. Бердяев читал лекции об Антихристе. Эренбург в кафе «Прагер диле» выстукивал на машинке очередной роман, а вечером в роли мэтра вещал окружавшим его молодым писателям и литературным барышням. А на верхний этаж того же дома, где было кафе, взлетала в свой пансион Марина Цветаева. Михаил Чехов ставил Шекспира в приехавшем на гастроли театре «Габима». На Курфюрстендамм жил Горький. На Кирхштрассе Ремизов завешивал свою комнату бумажными чертями и диковинными игрушками, пугая хозяйку. Десятки издательств издавали русские книги, неизвестно на кого рассчитанные. И все обитатели русского Берлина верили, что там, в России все-таки кончится этот кошмар и они смогут вернуться. Они жили и не жили в этом приютившем их сумрачном городе, где сквозь проемы Бранденбургских ворот протискивались толстобокие автобусы и «шли со службы берлинские чиновники, нечисто выбритые, у каждого под мышкой портфель, в глазах – мутная тошнота, что бывает, когда натощак выкуришь плохую сигару». И молодой Набоков, едучи в трамвае, грезил, как берлинский чудак-писатель в двадцатых годах XXI века отыщет в музее техники столетний трамвайный вагон и, придя домой, оставит описание былых берлинских улиц. Но вот какое трагическое описание этих улиц оставил Ходасевич:

Что ж? От озноба и простуды –
Горячий грог или коньяк.
Здесь музыка, и звон посуды,
И лиловатый полумрак.
А там, за толстым и огромным
Отполированным стеклом,
Как бы в аквариуме темном,
В аквариуме голубом –
Многоочитые трамваи
Плывут между подводных лип,
Как электрические стаи
Светящихся ленивых рыб.
И там, скользя в ночную гнилость,
На толще чуждого стекла
В вагонных окнах отразилась
Поверхность моего стола, –
И проникая в жизнь чужую,
Вдруг с отвращеньем узнаю
Отрубленную, неживую,
Ночную голову мою.

С какой издевкой, с какой хамской иронией воспринимали это стихотворение в России! Журнал «На посту» (имеется в виду: на литературном посту) писал: «Один из типичных буржуазных упадочников, Владислав Ходасевич, так описывает свое впечатление от собственного отражения в вагонном стекле…
Не знаю, быть может, В. Ходасевич индивидуально совершил ошибку, быть может, он, как человек, обладает весьма привлекательной и даже обаятельной внешностью, но социально он оказался, безусловно, прав. Он верно различил в зеркале черты современной литературы своего класса. Современная буржуазная литература, взглянув в зеркало, действительно может увидеть лишь отрубленную неживую ночную голову».
Но это там, за кордоном так воспринимают поэзию, так видят этот акт самопознания, который, собственно, и составляет главное содержание поэтического произведения. А он, Ходасевич, здесь, в Берлине, постылом, тягостном, мучительном, но все-таки дающем возможность дышать и писать хотя бы и в «европейской ночи», составлять последний поэтический сборник… И он бродит по ночным улицам.

С берлинской улицы
Вверху луна видна.
В берлинских улицах
Людская тень длинна.
Дома – как демоны,
Между домами – мрак;
Шеренги демонов,
И между них – сквозняк.
Дневные помыслы,
Дневные души – прочь:
Дневные помыслы
Перешагнули в ночь.
Опустошенные,
На пеpeкpeстки тьмы,
Как ведьмы, по трое
Тогда выходим мы.
Нечеловечий дух,
Нечеловечья речь,
И песьи головы
Поверх сутулых плеч.
Зеленой точкою
Глядит луна из глаз,
Сухим неистовством
Обуревая нас.
В асфальтном зеркале
Сухой и мутный блеск –
И электрический
Над волосами треск.

В Берлине жилось всего два года. Потом были обычные эмигрантские пути того времени: Прага, Сорренто у Горького, наконец, Париж, где в нищете, в занятиях литературной критикой в эмигрантских изданиях прошли оставшиеся годы вплоть до смерти, наступившей в больнице для бедных за несколько месяцев до Второй мировой войны.
Берберова рассказывает, как в Париже, в остывшей к ночи комнате они с Ходасевичем говорят о России, где начинается стремительный конец всего, что он любил. Он мог говорить о смерти Чехова и Толстого как о событиях личной жизни, он знал Блока, он жал руку Скрябину, он сам есть часть этого Ренессанса, один из камней здания, от которого скоро не останется ничего.
Они говорят о том, что во всем западном мире нет ни одного видного писателя, который был бы «за нас», то есть который поднял бы голос против преследований интеллигенции в СССР, против репрессий, против советской цензуры, арестов, процессов, закрытия журналов, против железного закона социалистического реализма. Старшее поколение – Уэллс, Шоу, Роллан, Манн – за «новую Россию», за «любопытный опыт», ликвидировавший «ужасы царизма». «Средние», как, например, Хемингуэй, безразличны к тому, что совершалось в России в тридцатых годах. Они говорят и говорят, ощущая свое полное культурное, человеческое одиночество.
Вот такая у них была «европейская ночь». Не повториться бы ей в нашем веке.

европейская_ночь_владислава_ходасевича.txt · Последние изменения: 2016/10/10 15:25 — imwerden